1984 роман читать онлайн полностью. Читать книгу «1984» онлайн полностью — Джордж Оруэлл — MyBook

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо – лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали. Действовал режим экономии – готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – гласила подпись.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить – нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.

Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и хотя светило солнце, а небо было резко-голубым, все в городе выглядело бесцветным – кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив – тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.

За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей – об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым – и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить – и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, – с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.

Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя – он знал это – спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды – место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству – попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но – без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных, ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.

Министерство правды – на новоязе миниправ – разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – СИЛА

По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.

Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, похожие на горилл и вооруженные суставчатыми дубинками.

Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было – кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.

Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, – там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, – нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.

Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее в витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем – он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.

Набросок к портрету Оруэлла

У каждой писательской биографии свой узор, своя логика. Эту логику не

всякий раз легко почувствовать, а тем более -- обнаружить за нею высший

смысл, который диктует время. Но бывает, что старая истина, говорящая о

невозможности понять человека вне его эпохи, становится неопровержимой не в

отвлеченном, а в самом буквальном значении слова. Судьба Джорджа Оруэлла --

пример как раз такого рода.

Даже и сегодня, когда об Оруэлле написано куда больше, чем написал он

сам, многое в нем кажется загадочным. Поражают резкие изломы его

литературного пути. Бросаются в глаза крайности его суждений -- и в молодые

годы, и в последние. Сами его книги словно принадлежат разным людям: одни,

подписанные еще настоящим его именем Эрик Блэйр, легко вписываются в

контекст доминирующих идей и веяний 30-х годов, другие, печатавшиеся под

псевдонимом Джордж Оруэлл, принятым в 1933 году, противостоят подобным

веяниям и идеям непримиримо.

Какая-то глубокая трещина надвое раскалывает этот творческий мир, и

трудно поверить, что при всех внутренних антагонизмах он един.

Поступательность, эволюция -- слова, по первому впечатлению вовсе не

применимые к Оруэллу; нужны другие -- катаклизм, взрыв. Их можно заменить

не столь энергичными, сказав, например, о переломе или переоценке, однако

суть не изменится. Все равно останется впечатление, что перед нами

писатель, который за отпущенный ему краткий срок прожил в литературе две

очень несхожие жизни.

В критике, касавшейся Оруэлла, эта мысль варьируется на многие лады,

от бесконечных повторений приобретая вид аксиомы. Но само собой

разумеющаяся бесспорность не всегда оказывается порукой истины. И с

Оруэллом на поверку дело обстояло гораздо сложнее, чем представляется

невнимательным комментаторам, спешащим решительно все объяснить переломом в

его взглядах, но путающимся в истолковании причин этой метаморфозы.

Действительно, был в жизни Оруэлла момент, когда он испытал глубокий

духовный кризис, даже потрясение, заставившее отказаться от многого, во что

твердо верил юный Эрик Блэйр. Тем немногим, кто заметил писателя еще в 30-е

годы, было бы крайне сложно угадать, какие произведения выйдут из-под его

пера в 40-е. Но, констатируя это, не упустим из виду главного -- тут

действовали не столько субъективные факторы, а прежде всего давала себя

почувствовать драма революционных идей, разыгравшаяся на исходе тех же

30-х. Для Оруэлла она обернулась тяжким личным испытанием. Из этого

испытания родились книги, обеспечившие их автору законное место в культуре

XX столетия. Это, впрочем, выяснилось лишь годы спустя после его смерти.

Пять лет назад на Западе отметили литературное событие особого рода:

не памятную писательскую дату, не годовщину появления знаменитой книги, а

Часть первая

I

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо – лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали. Действовал режим экономии – готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – гласила подпись.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить – нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.

Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и хотя светило солнце, а небо было резко-голубым, все в городе выглядело бесцветным – кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив – тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.

За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей – об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым – и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить – и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, – с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.

Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя – он знал это – спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды – место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству – попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но – без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных, ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.

Министерство правды – на новоязе миниправ – разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – СИЛА

По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.

Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, похожие на горилл и вооруженные суставчатыми дубинками.

Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было – кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.

Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, – там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, – нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.

Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее в витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем – он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.

Намеревался же он теперь – начать дневник. Это не было противозаконным поступком (противозаконного вообще ничего не существовало, поскольку не существовало больше самих законов), но, если дневник обнаружат, Уинстона ожидает смерть или в лучшем случае двадцать пять лет каторжного лагеря. Уинстон вставил в ручку перо и облизнул, чтобы снять смазку. Ручка была архаическим инструментом, ими даже расписывались редко, и Уинстон раздобыл свою тайком и не без труда: эта красивая кремовая бумага, казалось ему, заслуживает того, чтобы по ней писали настоящими чернилами, а не карябали чернильным карандашом. Вообще-то он не привык писать рукой. Кроме самых коротких заметок, он все диктовал в речепис, но тут диктовка, понятно, не годилась. Он обмакнул перо и замешкался. У него схватило живот. Коснуться пером бумаги – бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквами он вывел:

И откинулся. Им овладело чувство полной беспомощности. Прежде всего он не знал, правда ли, что год – 1984-й. Около этого – несомненно: он был почти уверен, что ему 39 лет, а родился он в 1944-м или 45-м; но теперь невозможно установить никакую дату точнее, чем с ошибкой в год или два.

А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Для будущего, для тех, кто еще не родился. Мысль его покружила над сомнительной датой, записанной на листе, и вдруг наткнулась на новоязовское слово двоемыслие. И впервые ему стал виден весь масштаб его затеи. С будущим как общаться? Это по самой сути невозможно. Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не станет его слушать, либо оно будет другим, и невзгоды Уинстона ничего ему не скажут.

Уинстон сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из телекрана ударила резкая военная музыка. Любопытно: он не только потерял способность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелось сказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже в голову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Только записать – чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожный монолог, который звучит у него в голове годы, годы. И вот даже этот монолог иссяк. А язва над щиколоткой зудела невыносимо. Он боялся почесать ногу – от этого всегда начиналось воспаление. Секунды капали. Только белизна бумаги, да зуд над щиколоткой, да гремучая музыка, да легкий хмель в голове – вот и все, что воспринимали сейчас его чувства.

И вдруг он начал писать – просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки.

4 апреля 1984 года. Вчера в кино. Сплошь военные фильмы. Один очень хороший где-то в Средиземном море бомбят судно с беженцами. Публику забавляют кадры где пробует уплыть громадный толстенный мужчина а его преследует вертолет. сперва мы видим как он по-дельфиньи бултыхается в воде потом видим его с вертолета через прицел потом он весь продырявлен и море вокруг него розовое и сразу тонет словно через дыры набрал воды, когда он пошел на дно зрители загоготали. Потом шлюпка полная детей и над ней вьется вертолет. там на носу сидела женщина средних лет похожая на еврейку а на руках у нее мальчик лет трех. Мальчик кричит от страха и прячет голову у нее на груди как будто хочет в нее ввинтиться а она его успокаивает и прикрывает руками хотя сама посинела от страха, все время старается закрыть его руками получше, как будто может заслонить от пуль, потом вертолет сбросил на них 20 килограммовую бомбу ужасный взрыв и лодка разлетелась в щепки, потом замечательный кадр детская рука летит вверх, вверх прямо в небо наверно ее снимали из стеклянного носа вертолета и в партийных рядах громко аплодировали но там где сидели пролы какая-то женщина подняла скандал и крик, что этого нельзя показывать при детях куда это годится куда это годится при детях и скандалила пока полицейские не вывели не вывели ее вряд ли ей что-нибудь сделают мало ли что говорят пролы типичная проловская реакция на это никто не обращает…

Уинстон перестал писать, отчасти из-за того, что у него свело руку. Он сам не понимал, почему выплеснул на бумагу этот вздор. Но любопытно, что, пока он водил пером, в памяти у него отстоялось совсем другое происшествие, да так, что хоть сейчас записывай. Ему стало понятно, что из-за этого происшествия он и решил вдруг пойти домой и начать дневник сегодня.

Случилось оно утром в министерстве – если о такой туманности можно сказать «случилась».

Время приближалось к одиннадцати ноль-ноль, и в отделе документации, где работал Уинстон, сотрудники выносили стулья из кабин и расставляли в середине холла перед большим телекраном – собирались на двухминутку ненависти. Уинстон приготовился занять свое место в средних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось. Девицу он часто встречал в коридорах. Как ее зовут, он не знал, знал только, что она работает в отделе литературы. Судя по тому, что иногда он видел ее с гаечным ключом и маслеными руками, она обслуживала одну из машин для сочинения романов. Она была веснушчатая, с густыми темными волосами, лет двадцати семи; держалась самоуверенно, двигалась по-спортивному стремительно. Алый кушак – эмблема Молодежного антиполового союза, – туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчеркивал крутые бедра. Уинстон с первого взгляда невзлюбил ее. И знал за что. От нее веяло духом хоккейных полей, холодных купаний, туристских вылазок и вообще правоверности. Он не любил почти всех женщин, в особенности молодых и хорошеньких. Именно женщины, и молодые в первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии, глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему в коридоре, взглянула искоса – будто пронзила взглядом, – и в душу ему вполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит в полиции мыслей. Впрочем, это было маловероятно. Тем не менее всякий раз, когда она оказывалась рядом, Уинстон испытывал неловкое чувство, к которому примешивались и враждебность, и страх.

Зачем писать материал о книге, опубликованной без малого 70 лет назад? Кому это вообще нужно? Не будет ли это сродни банальному школьному сочинению на тему «Образ дуба в романе Л.Н. Толстого «Война и мир»»? Отнюдь. Ведь речь идёт о незабвенном произведении Джорджа Оруэлла «1984».

До сих пор эта книжка продолжает будоражить умы читающей публики, вдохновляет музыкантов и художников. До сих пор, начитавшись её, молодёжь начинает нести ахинею в духе «социализм – это рабство и тоталитаризм!» До сих пор самого Оруэлла многие считают гениальным аналитиком, мастером слова и вообще – пророком. У антисоветчиков (в том числе, и так называемых «демократических социалистов») роман занимает достойное место на полке, в то время как фанаты СССР готовы устраивать его массовые сожжения. Выражения «Большой брат следит за тобой», «новояз», «комната 101» и прочие используются сегодня повсеместно – от публицистики до мемов.

А ещё «1984» и сегодня оказывает влияние на формирование политического мышления общества - что в России, что за рубежом. И потому нуждается в анализе и критике.

Who was mr. Orwell?

Позвольте для начала сказать несколько слов о самом г-не Оруэлле и той обстановке, в которой создавался роман «1984». Не ради перехода на личности, но ради того, что в исторической науке именуется критикой источника.

По молодости лет англичанин Джордж Оруэлл придерживался революционных взглядов, близких к марксистским. Впрочем, уже к 30-м годам он со всей очевидностью осознавал, что перерождение политической системы СССР уводит страну всё дальше от идей социализма. В 1936-м году участвует в гражданской войне в Испании в составе отрядов, созданных Рабочей партией марксистского объединения (ПОУМ), боровшихся как против фашиствующих сторонников Франко, так и против сталинистов. На протяжении дальнейшей биографии Оруэлла, его политические взгляды претерпевают любопытную деформацию. Николас Уолтер в книге “Оруэлл и анархизм” пишет о ситуации конца 40-х годов: “ Эдвард Морган Форстер считал его «настоящим либералом», Феннер Броквей - либертарным социалистом, Крик - левым социал-демократом. Кеннет Оллсоп, в свою очередь, представил аполитичную (практически антиполитическую) версию в своей статье в Picture Post (8 января 1955 года), предположив, что Оруэлл был и социалистом, и индивидуалистом. ” В советских бумагах его идентифицировали как «троцкиста» - в какой-то момент это действительно было справедливо. Но если Троцкий, вскрывая противоречия развития Советского союза и обличая «предателей революции» в лице партократов, не утратил убеждённости в необходимости борьбы за социализм и стоял на позициях критической поддержки СССР, то Оруэлл постепенно ушёл в скепсис и разочарование. Закончилось это разочарование совсем некрасиво. Писатель, бичующий репрессии, доносительство и идеологическую обработку населения в Союзе, сам стал стукачом и не последней по значимости шестерёнкой идеологической машины. Его повесть «Скотный двор» переводилась на русский и массово распространялась западными спецслужбами в советских зонах оккупации в Берлине и Вене. Сам же г-н Оруэлл составил для карательных органов список из 130 с лишним фамилий деятелей культуры и искусства. Обратите внимание, какие блистательные характеристики давал своим «коллегам по цеху» английский писатель:

Писатель Бернард Шоу "занимает явно прорусскую позицию по всем основным вопросам";

Актер Майкл Редгрейв, "вероятно, коммунист";

Певец Пол Робсон "очень не любит белых";

Писатель Джон Стейнбек - "фальшивый, псевдонаивный писатель";

Писатель Джон Бойнтон Пристли "антиамерикански настроен", "делает большие деньги в СССР";

Поэт Стивен Спендер "очень ненадежный и подвержен чужому влиянию", имеет "гомосексуальные наклонности".

Согласитесь, это характеристики, достойные Министерства любви. Кстати, о Министерстве любви…

Детище «холодной войны»

Роман «1984» был выпущен в 1949 году на фоне разворачивающейся «холодной войны» (термин, как считается, изобретённый самим Оруэллом), массовых зачисток просоветски настроенных элементов на Западе и нарастания антисоветской истерии в СМИ. Когда победа над Германией возвышает СССР в глазах мира, а Восточная Европа перекрашивается в красный цвет, г-н Оруэлл в перерывах между лечением туберкулёза, скорбью об умершей супруге и написанием доносов на своих знакомых создаёт нетленную антиутопию.

«Демократический социалист» (именно так он называл себя до конца дней) публикует главный антисоциалистический роман в мировой истории.

Есть мнение, что Оруэлл писал это произведение «не об СССР», кто-то даже видит здесь критику западного капитализма. Но, учитывая содержание романа, эти версии, на мой взгляд, оказываются несостоятельными.

Если кто-то вдруг не в курсе об основной сюжетной линии, то я вкратце ознакомлю вас с ней. 1984 год (или около того). Мир поделён между тремя тоталитарными социалистическими сверхдержавами – Океанией, Евразией и Остазией, которые непрерывно воюют друг с другом. Воюют, как выясняется, не для победы, а ради процесса – чтобы держать общество в напряжении и уничтожать излишки произведённой продукции, поддерживая низкий уровень жизни населения. Население же делится на несколько частей. Бесправные жители «спорных» областей между державами занимаются рабским трудом. Пролы – неотёсанное большинство, создающее основные блага общества. Члены Внешней партии – живут чуть лучше пролов, работают в министерствах, за ними ведётся неустанный надзор через натыканные повсеместно устройства – телекраны. Наконец, члены Внутренней партии – элита общества, она живёт не так богато, как знатные буржуи ушедшей эпохи, но им это, как выясняется, и не нужно, ибо их цель – власть ради власти. Последние прикрываются образом властного и усатого Большого Брата. Ну, вы поняли, кто стал его прототипом.

В Океании, где и происходит действие романа, господствующей идеологией является английский социализм (он же ангсоц), сохранивший лишь чисто условную связь с марксизмом, от которого он произошёл. Партия держит в строжайшем подчинении население, вычленяя «неверных» даже по жестам или выражению лица. Кругом разруха, дефицит, запрет на сексуальность и удовольствия. Кругом промывание мозгов и доносительство. На поддержание всеобщего контроля работают несколько министерств: Министерство любви – занимается репрессиями и слежкой, Министерство мира – ведёт войну, Министерство изобилия – травит людей голодом, Министерство правды – ведёт пропаганду, занимается ежеминутной фальсификацией документов, изменяя прошлое. На верхушке пирамиды – Большой Брат. Главный враг государства – Эммануэль Голдстейн, срисованный с Троцкого. Основные лозунги: «Свобода – это рабство», «Незнание - сила», «Война – это мир».

Главный герой – Уинстон Смит – едва ли не последний, кто понял ущербность этой системы. Он очень удачно обзаводится соратницей-развратницей Джулией, стремящейся к освобождению подавленной сексуальности. Впрочем, их наметившийся бунт заканчивается плачевно – за Смитом уже 7 лет как неустанно следят, играясь в «кошки-мышки». В застенках Министерства любви оба оказываются морально сломленными.

Оттенки лжи

«Сказка – ложь, да в ней намёк – добрым молодцам урок. Не стройте вы ваш ужасный социализм – получится только то, что было описано выше.» Примерно такой вывод в пору сделать после прочтения романа. Оно и неудивительно, ведь произведение создавалось как элемент антикоммунистической пропаганды в годы «холодной войны».

Я не являюсь сталинистом или рьяным фанатом СССР, но поскольку градус абсурда и клеветы в «1984» иначе как эпическим не назовёшь, то сейчас мне предстоит неблагодарная миссия – защищать и Сталина, и Союз.

«Социалист» Оруэлл то там, то тут на протяжении всего романа кручинится об уничтоженном капитализме. Мол, как он ни плох – при нём жить всё равно лучше. Для Уинстона Смита капиталистическое прошлое становится своеобразным «потерянным раем» – и диктата партии не было, и свобода была, и даже вещи хорошие производились. Увы, реальность входит в противоречие с домыслами Оруэлла. Стало ли, к примеру, в советской России с недостроенным социализмом жить хуже, чем в царской – можете посудить из .

Особенно забавно читать фрагменты, описывающие нищету и разруху в Океании. При том, что сам Оруэлл не мог не знать – к 1949 году Советский Союз, вопреки всем прогнозам, как Феникс восстал из руин, оставленных Великой Отечественной войной. Нельзя отрицать, что в соц. странах имелись проблемы с ассортиментом товаров лёгкой промышленности, местами существовала нелегальная продажа вещей. Но основной набор продуктов позволял поддерживать достаточно высокий по тем временам уровень жизни – особенно, вкупе с развитым социальным обеспечением.

Вызывают негодование и те эпизоды, где автор описывает отсталую «советскую» науку, массовую искусственно созданную безграмотность и деградировавшую культуру. Тут уже в пору говорить не о гиперболе, не о передёргиваниях, и наглом откровенном вранье. Жаль, что г-н Оруэлл не дожил до 12 апреля 1961 года – интересно, что бы он написал тогда о «загнивающей» соц науке? Да и что там говорить – Советский Союз поборол извечную российскую безграмотность, создал десятки письменных языков для народов, которые их не имели вовсе. Злые большевики начали культурно образовывать пролетарскую массу, а «низменное» искусство «тоталитарной» эпохи до сих пор является в России своеобразным эталоном. Это, кстати, формировало и особый тип человека. Сколько бы Оруэлл не описывал обозлённых и разрозненных жителей Океании, даже противники левых вынуждены признать сегодня, что граждане соцстран отличались человечностью и доброжелательностью.

Не менее примечательны и рассуждения о несвободе и всеобщем контроле. С дрожью в пере повествуя о местах заключения, концлагерях и прочих прелестях тоталитаризма, Оруэлл почему-то забывает о нескольких моментах. Во-первых, концлагеря были придуманы не русскими и не немцами – они были созданы соотечественниками автора романа. Более того, пока он писал свой пасквиль, английские военные массово мучили и убивали греческих коммунистов (какая ирония!) не хуже, чем нацисты где-нибудь в Бухенвальде. Во-вторых, весь из себя «социалист» Оруэлл почему-то забывает о том, что любое государство – ибо является орудием господства высших классов над низшими. Ставя знак тождества между коммунизмом и деспотией, недвусмысленно порицая Советский Союз, автор как-то не замечает, что переходит к политике двойных стандартов. О том, как, к примеру, в США в XX веке искоренялось всякое инакомыслие, можно почитать в Генриха Александрова. Наконец, правомерно ли изобличать доносительство и промывку мозгов идеологией, когда сам являешься доносителем и промывателем мозгов?

Да, Оруэлл интересно обыгрывает отделение партии от народа, культ личности, который подчас лишь прикрывает интересы номенклатуры. Но нигде не существует элиты, которая бы удерживала власть не из экономических интересов, а просто так - управления и садизма ради. История показала, что даже правящая верхушка в СССР, преследуя собственные шкурные интересы, в конце концов перевоплотилась в класс новой буржуазии, присвоив себе народные богатства, накопленные поколениями работяг.

Кстати, об общественной иерархии. В романе «1984» открытым текстом говорится о том, что социальная мобильность при «социализме» ниже, чем в сословном обществе. Умилительно читать такое, вспоминая, как Брежнев начинал работником на заводе, а Горбачёв – трактористом. Это был вполне типичный путь для советских партократов - даже во времена Оруэлла. Так откуда же взялись подобные домыслы?

Вообще, остаётся лишь подивиться тому, что Оруэлл снискал себе славу мыслителя и чуть ли не социолога. Его пространные рассуждения о том, что «общество всегда делилось на три части – низшую, среднюю и высшую», не уступают в банальности некоторым древнегреческим мыслителям . Только древних греков за это можно простить – социологии как науки тогда не было и в помине, но Оруэлла, жившего в XX веке за такую глупость извинять нет резона. Тем более что после этих рассуждений автор «1984» выдаёт идею, достойную закостенелого реакционера: сколько ни происходило в мире бунтов и революций, они в результате оказывались тщетными, ибо всё возвращалось на круги своя. И вот тут ложь и подмена понятий в романе достигают своего апогея. Только законченный невежа поставит знак тождества между феодальной аристократией, буржуазией нового времени и советской бюрократией. Только человек, абсолютно незнакомый с историей, возьмётся утверждать, что революции в итоге не приводили к изменению общественно-политического строя и, соответственно, к его прогрессу. Однако у г-на Оруэлла это выходит в два счёта.

“Философия” Оруэлла убивает своей поверхностностью в целом ряде эпизодов. Автор лихо проводит параллели между большевизмом и нацизмом, безапелляционно заявляет о том, что уничтожение частной собственности не способствует возникновению равенства и т.д. Если перечислять все ляпы, передёргивания, двойные стандарты, откровенное враньё и гипертрофированные клише, коими кишит роман, то можно написать целую монографию. Дабы не утомлять читателя, остановлюсь лишь ещё на одном пункте, который заинтересовал меня как историка. На протяжении всего произведения автор смакует то, что в Океании ежеминутно прошлое подгоняется под настоящее – и почему-то эти фальсификации снова становятся прерогативой ангсоца. Между тем, изменение истории в угоду интересам правящего класса – явление, которое возникло практически единовременно с самой наукой о прошлом. Тут можно привести массу примеров – начиная от вельмож древности, желавших подвести свою родословную под генеалогическое древо богов, и заканчивая правящими кругами США, присвоившими себе главную заслугу в победе во Второй мировой войне.

Актуальный лжец


Как мы видим сегодня, Оруэлл оказался не ахти каким пророком. Никакой мировой системы «тоталитарного социализма» нет. Земной шар не раскололся на несколько хронически враждующих друг с другом деспотий. В 1984 году Советский Союз уже стоял на пороге Перестройки, в результате которой и рухнул.

Но кое-в-чём автор «1984» оказался прав. Если бы на его страницах, щедро усеянных ложью, не завалялись бы крупицы истины - вряд ли он имел сегодня столь большую популярность. Репрессивная культура, о которой писал ещё Герберт Маркузе в 60-е годы, породила «одномерного человека» – идеального потребителя с атрофированным инстинктом борьбы. Новые технические средства – видеокамеры, сотовая связь, Интернет – открыли возможности не только для коммуникации, но и для тотального контроля и слежки за населением. Кажется, история со Сноуденом показала всему миру: Большой Брат действительно следит за нами.

«Холодная война» прошла, но идеологическая машина обрабатывает сознание индивида неустанно – хладнокровно и жестоко. Правда становится неотделима от лжи, свобода от рабства, знание от дезинформации. Снимая новую экранизацию «1984», можно было бы без труда засунуть в неё реальный фрагмент передачи с Дмитрием Киселёвым – и это смотрелось бы органично!

Как и в книге, образы и термины, используемые пропагандой, отделяются от их изначальных прототипов. Сталин, Николай Второй, Ленин, Георгиевская лента, Великая Отечественная война, флаг Украины - всё это и многое другое слилось в причудливую фантасмагорию, прививающую массам ложное сознание.

Только делает всё это не страшный Сталин и его преспешники, а вполне себе капиталистические элиты, о судьбе кото рых скорбел в своём романе Оруэлл.

Есть ли выход из создавшейся ситуации? Как говорил главный герой книги Уинстон Смит (и тут Оруэлл, видимо, вспомнил о своём марксистском прошлом), «вся надежда на пролов». Миллиарды трудящихся во всём мире, своими физическими и умственными способностями создающие блага цивилизации, но регулярно обираемые, отупляемые, угнетаемые – лишь они в состоянии поменять общество к лучшему. Вопрос лишь в том, что на сей раз они должны быть ещё более сознательными и организованными, нежели сто лет назад – иначе потом какой-нибудь новый Джордж Оруэлл будет пенять на какого-то нового Большого Брата.

Но примечательно и то, что роман «1984», будучи элементом антисоциалистической пропаганды, сегодня может быть использован и против «пролов», сыграв роль демотиватора. Зачем бороться, если победа заведомо обернётся поражением, а попытки построить абсолютную демократию обернутся рабством?

Не так давно один мой знакомый написал, что главная цель всех антиутопий – лишать людей надежды на прогрессивное и светлое будущее, “отговаривать” от поиска альтернативы. Я бы не стал говорить с ходу за весь жанр, но в отношении романа Оруэлла это изречение справедливо на все 100.

Прошло ровно 70 лет, как в 1948 году Джордж Оруэл, под впечатлением романа-антиутопии «Мы» Евгения Замятина, написал свою знаменитую антиутопию "1984". В СССР этот антитоталитарный ромал был опубликован только в эпоху освободительной Перестройки Горбачева - в журнале «Новый мир» за 1989 год, № 2, 3, 4 - в переводе В. П. Голышева.

Цитаты из книги:

"Массы не знают, как плохо они живут, если им не с чем сравнить"

«На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. БОЛЬШОЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, - гласила подпись».

«Недовольство, порожденное скудной и безрадостной жизнью, планомерно направляют на внешние объекты и рассеивают при помощи таких приемов, как двухминутка ненависти».

«А если факты говорят обратное, тогда факты надо изменить. Так непрерывно переписывается история. Эта ежедневная подчистка прошлого, которой занято министерство правды, так же необходима для устойчивости режима, как репрессивная и шпионская работа, выполняемая министерством любви».

«Двоемыслие означает способность одновременно держаться двух противоположных убеждений. Партийный интеллигент знает, в какую сторону менять свои воспоминания; следовательно, сознает, что мошенничает с действительностью; однако при помощи двоемыслия он уверяет себя, что действительность осталась неприкосновенна».

«Министерство любви внушало страх».

«Министерство правды - на новоязе мини-прав - разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

«ВОЙНА - ЭТО МИР»

«СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО»

«НЕЗНАНИЕ - СИЛА»

«Что говорит Большой Брат, никто не расслышал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громе битвы, - сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли».

«Они принялись скакать вокруг него, выкрикивая: „Изменник!“, „Мыслепреступник!“ - и девочка подражала каждому движению мальчика. Это немного пугало, как возня тигрят, которые скоро вырастут в людоедов».

«И где-то, непонятно где, анонимно, существовал руководящий мозг, чертивший политическую линию, в соответствии с которой одну часть прошлого надо было сохранить, другую фальсифицировать, а третью уничтожить без остатка».

«Мыслепреступление не влечет за собой смерть: мыслепреступление ЕСТЬ смерть»

«Враг народа Эммануэль Голдстейн... отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно, что никто уже и не помнил, когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Большому Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был приговорен к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез».

«Страницы, обтрепанные по краям, раскрывались легко - книга побывала во многих руках. На титульном листе значилось:
ЭММАНУЭЛЬ ГОЛДСТЕЙН
ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА ОЛИГАРХИЧЕСКОГО КОЛЛЕКТИВИЗМА».

«У пролов, войной обычно не интересовавшихся, сделался, как это периодически с ними бывало, припадок патриотизма».

«Долгое время высшие как будто бы прочно удерживают власть, но рано или поздно наступает момент, когда они теряют либо веру в себя, либо способность управлять эффективно, либо и то и другое. Тогда их свергают средние, которые привлекли низших на свою сторону тем, что разыгрывали роль борцов за свободу и справедливость. Достигнув своей цели, они сталкивают низших в прежнее рабское положение и сами становятся высшими».

«Хотя Голдстейна ненавидели и презирали все, хотя каждый день, по тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили, уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все время находились новые простофили, только и дожидавшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобы полиция мыслей не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя. Предполагалось, что она называется „Братство“».

«Уинстон встал по стойке „смирно“ перед телеэкраном: там уже появилась жилистая, сравнительно молодая женщина в короткой юбке и гимнастических туфлях.
- Сгибание рук и потягивание! - выкрикнула она. - Делаем по счету. И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре! Веселей, товарищи, больше жизни! И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре!».

«А обычно люди, вызвавшие неудовольствие партии, просто исчезали, и о них больше никто не слышал. И бесполезно было гадать, что с ними стало».

«Сегодня утром по всей Океании прокатилась неудержимая волна стихийных демонстраций. Трудящиеся покинули заводы и учреждения и со знаменами прошли по улицам, выражая благодарность Большому Брату за новую счастливую жизнь под его мудрым руководством».

«Министерство обеспечивало не только разнообразные нужды партии, но и производило аналогичную продукцию - сортом ниже - на потребу пролетариям. Здесь делались низкопробные газеты, не содержавшие ничего, кроме спорта, уголовной хроники и астрологии, забористые пятицентовые повестушки, скабрезные фильмы, чувствительные песенки, сочиняемые чисто механическим способом - на особого рода калейдоскопе, так называемом версификаторе».

«Нынче, к примеру, в 1984 году (если год - 1984-й), Океания воевала с Евразией и состояла в союзе с Остазией. Ни публично, ни с глазу на глаз никто не упоминал о том, что в прошлом отношения трех держав могли быть другими. Уинстон прекрасно знал, что на самом деле Океания воюет с Евразией и дружит с Остазией всего четыре года. Но знал украдкой - и только потому, что его памятью не вполне управляли. Официально союзник и враг никогда не менялись. Океания воюет с Евразией, следовательно, Океания всегда воевала с Евразией. Нынешний враг всегда воплощал в себе абсолютное зло, а значит, ни в прошлом, ни в будущем соглашение с ним немыслимо».

«Но все хорошо, теперь все хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу. Он любил Большого Брата».

«Чем могущественнее будет партия, тем она будет нетерпимее; чем слабее сопротивление, тем суровее деспотизм».

«Свобода - это возможность сказать, что дважды два - четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует»

«Металлический голос из репродукторов гремел о бесконечных зверствах, бойнях, выселениях целых народов, грабежах, насилиях, пытках военнопленных, бомбардировках мирного населения, пропагандистских вымыслах, наглых агрессиях, нарушенных договорах. Слушая его, через минуту не поверить, а через две не взбеситься было почти невозможно».

«Партийцу не положено иметь никаких личных чувств и никаких перерывов в энтузиазме. Он должен жить в постоянном неистовстве - ненавидя внешних врагов и внутренних изменников, торжествуя очередную победу, преклоняясь перед могуществом и мудростью партии».

«В завоевание мира больше всех верят те, кто знает, что оно невозможно. Это причудливое сцепление противоположностей - знания с невежеством, циничности с фанатизмом - одна из отличительных особенностей нашего общества».

Чаликова Виктория Атомовна
Вечный год

В 1984 году мир отмечал очень странный юбилей: не дату рождения или смерти писателя, не год выхода в свет его книги, а год, обозначивший время действия в книге. Случай, кажется, единственный в мировой литературе. В тот год («последний год застоя», по новейшей хронологии) и в наших газетах появились сообщения о «юбилейной» книге, туманные и столь противоречивые, что их можно посчитать за одно из первых и совершенно непреднамеренных проявлений плюрализма. В одних статьях говорилось, что этот антисоветский роман вопреки воле его талантливого автора стал «зеркалом капиталистической действительности»; в других, напротив, утверждалось, что автор бездарен, а на гребень мировой славы его вознесла конъюнктурная волна. Последнее утверждение можно опровергнуть, даже не читая романа, - достаточно заглянуть в любое библиографическое издание. Так, в библиографии утопической литературы, изданной в Бостоне в 1979 году, на страницах, отведенных 1948-1949 годам, означено: «Блэр Э., „1984“ (псевдоним: Дж. Оруэлл) - классическая тоталитарная дистопия» (вид негативной утопии). Только редкая в библиографиях оценка - «классическая» - выделяет знаменитую книгу: в 1948-1949 годах каждая третья из выходивших в свет утопий была негативной. Да, это годы «холодной войны», но листаем наугад десять страниц назад и вперед - и оказывается, что и в 1936-1937 и в 1972-1973 годах та же самая картина. Почти все эти книги ныне забыты, а слава Оруэлла, как и его предшественников - Замятина и Хаксли, не тускнеет. Конфронтации сменялись конвергенциями, а поток изданий «1984» пресекал все холодные и теплые течения, и когда воображаемый год догнал хронологический, популярность книги достигла пика. По сведениям журнала «Футурист», к февралю 1984 года только в Англии имелось одиннадцать миллионов копий. Заметим сразу, что ожидание оруэлловского кошмара именно к 1984 году - результат массовой аберрации читательского восприятия: герой живет при ангсоце четвертый десяток - стало быть, «последняя в мире тоталитарная революция» произошла в середине XX века. Во всяком случае, оторвав листок календаря, люди с облегчением вздохнули: как ни кошмарен этот мир, оруэлловский - страшнее. Похоже, что 1984 - год, который никогда не наступит, обнадеживали нас футурологи. Но не точней ли мнение историков о фантазиях Оруэлла и Хаксли: если мы еще не дожили до описанного ими будущего, то этим мы в какой-то мере обязаны им. А если мы все-таки придем к нему, мы должны будем признать, что знали, куда идем.

Спор, наступит ли и когда, не имеет смысла по отношению к роману. Как факт духовной биографии человечества 1984 год наступил однажды и навсегда - тем летом 1949 года, когда роман печатали одновременно типографии Лондона и Нью-Йорка. «Нас охватил такой острый ужас, - вспоминают первые читатели романа, - будто речь шла не о будущем. Мы боялись сегодня, смертельно боялись». Фантастический1984-й год заменил собой реальный в сознании людей и, может быть, в их истории. «Не думаю, - размышляет английский писатель Дж. Уэйн, - что приход тоталитаризма в Европу задержали два романа - «1984» и «Слепящая тьма» Кёстлера(1) ...но они сыграли в этом огромную роль».

Вышедший на рубеже двух полустолетий, роман как бы подвел итог первому - с его двумя мировыми войнами, великими революциями и Хиросимой. Именно в это полустолетие произошли те события, которые метят, маркируют века в истории, определяя один как «век Просвещения», другой - как «век великих географических открытий», третий - как «век геноцидов».

Недолгая жизнь Эрика Блэра (1903-1950) пришлась на первую половину века, но творчество и судьба Джорджа Оруэлла принадлежат его второй половине - времени, когда литературное новаторство ищет предельно естественных форм, а борьба за место под солнцем сменяется стремлением к опрощению. «Чудачества» Оруэлла - простая пища, уголь, свечи, коза, огород - сегодня для многих людей его круга стали нормой. Конечно, Оруэлл ясно осознавал, что делает художественный сюжет из своей жизни. «Автобиографическую заметку» 1940 года он заканчивает репликой: «Хотя все здесь написанное - правда, я должен признаться, что мое подлинное имя не Джордж Оруэлл». Мемуаристы полагают, что выбор в качестве псевдонима грубоватого и «природного» названия английской речушки - Оруэлл - определялся его желанием создать «второе я» - простое, ясное, демократичное... Но для Оруэлла во всякой роли был риск двоемыслия, а единственно противоядие от двоемыслия - память о том, что было раньше. Перед лицом смерти он с последней суровостью свел эти счеты, вписав в завещание счеты, вписав в завещание просьбу: не писать биографии Эрика Блэра, ибо «всякая жизнь, увиденная изнутри, есть только цепь удивительных компромиссов и неудач».

Итак, он сочинял судьбу - как многие писатели, может быть, с необычно резко выраженной избирательностью. Торил тропу не столь широкую, сколь глубокую. Не ездил вокруг света, не отдавался жизни литературной богемы. Но он страстно стремился к тому, чтобы главные события века: экономическая депрессия, фашизм, мировая война, тоталитарный террор, - стали событиями его личной жизни. Поэтому он побывал и безработным, и бродягой, и судомоем, и солдатом (будучи пацифистом), и корреспондентом газет и радио (при отвращении к политике и пропаганде); был задержан по подозрению в шпионаже, бежал с чужим паспортом. При раннем и интенсивном туберкулезном процессе все это было особенно опасно, а по исходным социальным возможностям - никак не обязательно. Он был вторым ребенком в обедневшей, но аристократичной (по шотландским меркам) семье англо-индийского чиновника (родился в Бенгалии), и хотя унизительное, на стипендию, пребывание в элитарной приготовительной школе дорого ему стоило (страшный мир, запечатленный им в посмертно изданной повести о детстве, он как-то назвал своим «маленьким 1984»), оно открывало ему путь в колледж и к блестящей карьере. Но, окончив Итон, он поехал в Бирму полицейским. Потом несколько лет жил в Париже изгоем и неудачником, но вскоре его книги «пошли». Он написал автобиографическую дилогию «Собачья жизнь в Париже и Лондоне» и «Дорога на Уайген». Вторая - художественно-документальный репортаж о командировке (от известного левого издательства) на охваченный безработицей шахтерский север Англии, перемежаемый его первой политической исповедью - покаянием эгоцентричного интеллектуала перед лицом великого народного бедствия.

В жизни каждое событие по-своему важно - у судьбы всегда есть центр, который одновременно и ее начало и ее конец. Судьбу Оруэлла определили одно из самых сложных событий новейшей истории - гражданская война в Испании.

Вступив в антифашистское ополчение ПОУМ, лидеры которого были в открытой оппозиции к Испанской компартии и резко осуждали сталинский террор, Оруэлл поставил себя в положение человека, которого могут в любую минуту обвинить в предательстве - только потому, что ПОУМ вдруг была объявлена «троцкистской бандой» и «пятой колонной Франко».

Строка поэта: «Я все равно паду на той, на той единственной, гражданской» - поразительно точно ложится на судьбу Оруэлла. Раненный опасно в горло (он почти на год лишился голоса), Оруэлл больше не воевал, но испанская война осталась его единственной Войной и в более сокровенном смысле. Он поехал в Испанию от левой газеты, потому что от правой можно было ехать только к Франко. Тогда он верил, что левые политики и народ борются за одно дело. В Каталонии он увидел, что это не так, что народу нужны земля и воля, а левым, точно также как и правым, - идеология и власть. Но самым страшным для него было сознание невозможности рассказать об этой ситуации. Это несуществование целых пластов человеческого общества Оруэлл понял как судьбу человека в тоталитарном мире. И духовно принял эту судьбу. Спасенный друзьями и женой от ареста, пыток, унижений, гибели, он, англичанин до мозга костей, прожил, по свидетельству друзей, всю оставшуюся жизнь в глубоком отождествлении с жертвами фашизма и сталинизма. «И», а не «или»! и в 1943-м, в дни Сталинграда, один против всех и всего вокруг, он начал писать антисталинскую сатиру «Скотный двор»(2), которую долго не решались печатать ни левые, ни правые. Горький привкус одиночества ощутим в его признании другу, писателю Кёстлеру: «В 1936 году, в Испании, остановилась история». Испания дала ему позицию, принятую в своем существе раз и навсегда и именно поэтому свободно меняющуюся относительно всего временного, конъюнктурного, формального. О сути этой позициион сказал, казалось бы, ясно: «Каждая серьезная строчка моих работ с 1936 года написана прямо или косвенно против тоталитаризма и в защиту демократического социализма, как я его понимал». Это оставалось его внутренним убеждением - как художнику и публицисту ему дано было изобразить только уродливые тени и зловещие контуры антиидеала. Его художественные символы: Ангсоц, Старший Брат, Двоемыслие, Новояз, - стали ведущими понятиями политического мышления во второй половине XX века, а модель общества, в котором живут и погибают Уинстон и Джулия, политологи по емкости и силе сопоставляют с Левиафаном Гоббса.

При жизни Оруэлла чаще всего называли диссидентом внутри левых. Сейчас его судьба повторяет посмертную судьбу Диккенса, о котором сам Оруэлл сказал: «Его может присвоить каждый желающий». Не так ли было и с Достоевским? Потомки всегда борются за предков, ставших классиками. Судите сами: «Он был предтечей неоконсерваторов, точнее ранним неоконсерватором, потому что искал политическую и нравственную мудрость в инстинктах простого человека, а не в интеллектуальных установках», - убежденно говорит крайне «правый» Норманн Подгорец. А идеолог «новых левых» Раймонд Уильямс с не меньшей страстью утверждает: «В глубинных своих пластах английская «новая левая» - потомки Оруэлла, человека, стремившегося жить, как большинство англичан, вне официальной культуры».

Атомная бомба доконала Оруэлла: она лишала возможности выбора между Востоком и Западом, оскорбляла его патриотизм. Ведь даже в 1940 году, когда он был у влечен «революционным пацифизмом» и пытался противостоять начавшейся войне как «империалистической», у него вырвалось: «О! Что я сделаю для тебя, Англия, моя Англия?». Он стал искать политический выход в проектах создания суверенной свободной Европы - «Социалистических Штатов Европы».

Отчаяние оказалось творчески плодотворным: пропустив сквозь него все, что понял, прочитал и написал до этого, уединившись в холоде и полуголоде северного острова, он написал этот роман с такой катастрофической для здоровья скоростью, что оставшихся после его выхода в свет и триумфа семи месяцев не хватило только на завещание, архивы, доработки, несколько рецензий да на бесплодные попытки объяснить, что он хотел и чего не хотел сказать своим романом.

А мир уже понимал, что такое Оруэлл. Из штатов летели недоступные по тем временам сильные антибиотики, в Швейцарии друзья готовили ему место в санатории: перед смертью, как случается, вдруг стало лучше. Один из самых близких, Ричард Рис, не успел попрощаться: он уехал в Канаду. «Я был в литературном собрании; вдруг кто-то вошел и сказал: «Умер Оруэлл». И в наступившем молчании меня пронзила мысль: отныне этот прямой, добрый и яростный человек станет одним из самых властных мифов XX века».